Каталог статей.


Страна робинзонов.

Татьяна Флавицкая. Позднее наследие: рассказ для тебя. — СПб.: Алетейя. — 2016.

Это — совершенно бесхитростный рассказ бабушки маленькому внуку, начатый в виде письма с указанием места и времени: Париж, 1964 год.

Далее начинается идиллия из разряда «Какую Россию мы потеряли»: Ташкент — это ведь тоже была Российская империя.

«Я родилась 12 мая 1907 года — это была весна. Я родилась в доме бабушки, кото­рый находился среди роскошного парка — сада с оранжереями и всевозможными редки­ми растениями».

«Наша семья состояла из папы, мамы, двух детей, няни и кухарки, кучера и повара», — соотношение членов семьи с количеством прислуги — один к одному. И еще легендар­ный двоюродный дед — художник Флавицкий, прославившийся гибнущей в наводнении княжной Таракановой.

Фотографии в книге — тоже хоть в музей: у военных усы, у штатских еще и бороды, у женщин шляпки, у девочек банты, у мальчиков матроски, благородные лица, уверен­ность в будущем...

Уверенность, которую не взорвала даже германская война. Отец, военный инженер и первоклассный фехтовальщик и гимнаст, возглавляет конную разведку, получает Геор­гия, золотое оружие и тяжелую рану, чудом остается в живых и возвращается на косты­лях, но постепенно выздоравливает и начинает преподавать в юнкерском училище.

«Но вдруг что-то случилось! Стрельба в городе, летят пули по саду, нельзя выходить из комнаты. Папу забрали, мамы нет дома, мы сидим со старой няней. Мама прибегает домой в слезах. На дворе идет холодный дождь, и папу и еще много офицеров, окружен­ных вооруженными людьми, гоняют по городу, плюют им в лица, кричат ругательства, забрасывают глиной и мусором.

Руки офицеров связаны сзади, погоны сорваны, некоторые в одних насквозь промок­ших и прилипших к телу рубашках. Их мочит осенний холодный дождь с ветром. Это про­должалось до вечера. Вечером их загнали в большой сарай и заперли. Измученные люди повалились на голую холодную землю. На другой день повторилось то же самое, а на тре­тий утром должны были всех их расстрелять. Некоторые жены подходят к сараю, загляды­вают в щели. Один молодой кричит от страшной боли воспаленного уха. Некоторые сто­нут, горят в жару. Среди них папа. Мама, конечно же, здесь, возле сарая. Что делать?! Что делать?! Как помочь?.. Бледная, хрупкая, всегда слабенькая мама, почти обезумевшая от ужаса. Она не спит уже несколько ночей, ведь их гоняли несколько суток. “Что делать? Нет! Больные не могут оставаться без помощи! Нет! Больных нельзя убивать!”»

Больных — нельзя, а здоровых, значит, можно. Эта изумительная логика на время отводит карающий меч революции: семейный доктор Слоним добивается разрешения перевести отца с его воспалением легких в госпиталь под охраной двух конвойных, а остальных наутро расстреливают.

«Волна революции в провинциях прошла особенно тяжело, так как первое время, да и долго после, был полный произвол. Когда неорганизованные банды делали, что хотели, двум, трем комиссарам было трудно навести порядок». «Неорганизованные банды» быстро созда­ют новые стандарты, с высоты которых избирательный террор уже кажется порядком.

Потихоньку конвой сняли, а затем, замаскировавшись под узбека (у которых никаких документов не было), отец на лошаденке бежал через горы, через снежный перевал. И пра­вильно сделал: их немолодого соседа, отставного военного, застрелили во время обыска на глазах его сынишки, который после этого начал страдать «странными припадками».

В конце концов семейство ухитрилось собраться в городе Скобелеве, будущей Фер­гане.

И после этого начинается самая настоящая робинзонада: борьба за выживание сре­ди голода, холода, болезней и бандитизма, как официального, так и неофициального.

Папа в горах добывает корень, из которого варят сапожный клей. Но добраться туда со стельной коровой и хотя бы самой аскетичной утварью—это целая экспедиция. Жизнь в сакле, готовка на огне, малярия, потеря работы, дворянское изгойство, жизнь при коп­тилке, обустройство коровника, в котором балованная шведская буренка скоро издыха­ет, работа в конезаводстве, советская школа с политграмотой и угрозой изгнания из-за неправильного происхождения («Я заболела от ужаса»), — и наконец пять с плюсом за идейно выдержанное стихотворение:

Долго спал русский народ, угнетенный,

Долго томился в цепях,

Но наконец-то восстал, пробужденный,

И власть вся в рабочих руках...

Красное знамя ликует над миром Кровью добытое знамя,

Знамя свободы, будь нашим кумиром И памятник долгой борьбы и страданий.

О, помните год тот! И празднуйте день тот!

Когда возмущенный народ Выступил в бой за свободу и братство и свергнул навеки свой гнет.

Лето 1921 г.

И дата проставлена, все, как у больших.

А у больших между тем начинается падеж лошадей от сибирской язвы, а ветеринар решает, что они погибают от солнечного удара. Отец, опытный кавалерист, все-таки ре­шил перегнать стадо на новое место и тем самым спас его основную часть, — и тем не менее получил три года со строгой изоляцией, «принимая во внимание социальное про­исхождение обвиняемого». Попутно у «бывших» конфисковали остатки имущества. Пос­ле освобождения папа, «какой-то такой маленький и темный от худобы», устроился сто­ляром, но не выдержал рутины и придумал устроить паромную переправу через бурную речку, чтобы избавить проезжающих от пятидесятикилометрового крюка. Испытание провел, естественно, на себе; трос оборвался, спастись удалось почти чудом. Но георги­евский кавалер раздобыл трос впятеро толще и несколько лет возил узбеков, принимая плату курами или яйцами, половину отдавая в казну. Жил у переправы в соломенном бараке, где зимой приходилось трястись от холода. Однако урывками ухитрился выстро­ить дом для своего неблагонадежного семейства, а когда паром отобрали в казну, устро­ился на стройку на границе с Персией, где рабочих косил тиф, а юрты обкладывали кана­тами из колючей шерсти, чтобы защититься от нежных тарантулов (и все-таки несколь­ко штук каждое утро бегали по юрте).

И упорство в соединении с умом и добросовестностью свое в конце концов отвоева­ли: не прошло и тридцати лет, как папа дослужился до архитектора по восстановлению памятников старины. Пенсию, правда, заработал крошечную, но для Робинзона вполне достаточную.

И когда мы, бывает, начинаем ворчать, почему наши отцы-матери, дедушки-бабуш­ки так легко мирились то с такими, то с сякими неудобствами, мы забываем, что это были Робинзоны и Пятницы, для которых возможность жить, не борясь за физическое выживание, было уже пределом благополучия.

Это объясняет многое в нашем прошлом: СССР был страной выживших Робинзонов.

И девочка Таня оказалась достойной своего отца! Превозмогла начинающийся ту­беркулез, поехала искать счастья в Ленинград, потому что в Ташкенте никуда не брали из-за скверного социального происхождения (обряжена была, как нищенка, во всевоз­можные обноски). Несмотря на предъявленную золотую медаль двоюродного дедушки, когда-то закончившего Академию художеств, получила там же социальный отлуп, но чудом пробилась к самому Луначарскому, и он вручил ей краснокарандашный вердикт: «Допустить к конкурсным экзаменам». Экзамены уже закончились — не беда, поступила в художественный техникум, а на следующий год выдержала все экзамены, хотя чуть не провалилась на политграмоте: думала, что СТО — это число, а это оказался Совет труда и обороны. Но и тут профессор снизошел к ее слезам. А потом сам ректор согласился перевести ее с графического на более престижный архитектурный факультет. В книге приводятся и рисунки Танечки Флавицкой — абсолютно профессиональные.

Интереснейшую робинзонаду ленинградского выживания без стипендии под дамок­ловым мечом проклятого соцпроисхождения опустим, ибо героической девушке все-таки не приходилось буквально бороться за жизнь, свою и целой семьи, как ее отцу, — глав­ным героем все равно остается он. Это была действительно страна героев: те, кто выжил и не опустился, не озлобился под прессингом чудовищной власти, — были настоящими героями. На последней фотографии отца — доброго, усталого советского пенсионера — никак нельзя признать тем самым красавцем-офицером с первых страниц книги. Это совершенно другой человек. Зато сама Татьяна Флавицкая — молодой архитектор из мастерской Фомина и Щусева — на фотографиях 1930-1940-х сияет счастливой улыб­кой, хотя и война, и ужасы эвакуации описаны ею тоже весьма впечатляюще, напоминая о нескончаемых препирательствах: «Жизнь в сталинском СССР была ужасной». — «Нет, люди смеялись и улыбались». Как будто в этом есть какое-то противоречие! Да, жесто­кость жизни была огромной. Но и сила человеческого мужества тоже была огромной.

Финал же этой удивительной жизни еще более удивителен, и рассказан он уже доче­рью Татьяны, Евгенией Флавицкой.

Юная красавица Женя во время знаменитого фестиваля молодежи и, кажется, сту­дентов познакомилась с молодым и обаятельным гражданином Австрии и вышла за него замуж. Выпустили ее к мужу сравнительно легко, а ее немолодую мать пришлось долго выцарапывать, однако и это в конце концов удалось. Правда, хэппи энд вдруг оказался не таким уж и хэппи. У советских обнаружилась собственная гордость.

«В Советском Союзе мы представляли себе Запад так, как нам хотелось, мы не вери­ли ни газетным статьям, ни какой другой официальной информации. Наши представле­ния и реальность были несовместимы. Приехав в Австрию, мама, конечно же, все поня­ла, наверное, быстрее, чем я. Она часто ездила в город Линц в 20 км от нашего городка, где познакомилась с русскими эмигрантами. Там был целый район, где они жили в бара­ках, и в одном из них была русская церквушка. На меня это произвело тоже сильное впе­чатление: прошло 40 лет после их эмиграции, а они еще жили в бараках.

Мой дедушка тоже прожил тяжелую жизнь, но стал уважаемым человеком и много работал как архитектор. А тут мне говорили, что единственная работа, которую можно найти, — это мытье посуды в ресторанах и что у них тоже было образование, но другой работы у них нет и не будет, и что это лучше, чем жить в Советском Союзе. На что я отвечала, что они очень ошибаются и что если бы была возможность, то я очень бы хоте­ла все вернуть назад. Естественно, реакция на это была, что мы советские агенты.»

Обиженная мама, уже перебравшись в Париж, в 1965 году ответила стихотворением:

Эмигрантка я новая, самая новая.

Я недавно жила под стенами Кремля И дышала березой и рощей сосновою,

На туфлях еще Родины пыль и земля.

Я несу вам привет, а тут публика местная Называет с укором «советской» меня,

Да, в России я выросла, прозвище лестное,

Настоящая русская я.

В русском Париже стихи Татьяны Флавицкой имели успех, их перелагали на музыку, исполняли признанные певцы, включая Набокова-младшего, их хвалила Ирина Одоев­цева в качестве человеческого документа, и это — действительно самые настоящие до­кументы: автор их настолько чистосердечен, что, кажется, даже и не догадывается, ради чего люди притворяются.

Ибо только на редкость бесхитростный человек мог написать такое стихотворное обращение к внуку (Париж, 1969 г.):

Есть на свете, мой друг, старый город прекрасный,

Я о нем тебе все расскажу.

Он стоит в стороне, где восток ярко-красный,

И о нем я грущу и тужу.

Этот город Столица страны нашей милой,

О  делах его шум на весь свет.

Он цветет очень ярко и жизнью, и силой,

Краше города будто бы нет!

Он зимою наряжен в меха и алмазы И рубиновым светом горит.

Вызывает он в Мире и спор, и экстазы,

И о нем вся земля говорит.

Вот Париж очень милый, нарядный, блестящий,

Но ему незнакомы, увы,

Ни морозы, ни вьюги, ни снег наш хрустящий,

Ни горячее сердце Москвы.

Воистину загадочна русская душа, особенно женская. Уж чего-чего она только не нахлебалась под рукой Москвы, и все равно — «но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Пренебрежение этой загадочной душой способно привести к провалу са­мый продуманный, но рациональный модернизационный проект.

Однако, чтобы не заканчивать на такой грустной ноте, приведу забавную зарисовку Ирины Одоевцевой, с которой Татьяна Флавицкая очень дружила.

«Оптимизм и любовь к жизни у Ирины Одоевцевой были безграничны. Даже когда умер ее муж Яков Горбов, я помню, как в разговоре с мамой она сказала: “Танечка, это очень грустно. Горбов умер, но теперь я куплю новый диван, и мы будем устраивать ресепционы”.»

И это тоже русская душа. И тоже женская. Мертвых не воскресить, а жить и радо­ваться все-таки надо.