Каталог статей.


Последние месяцы 1941 года. 9

Так как я никак не мог припомнить среди своих знакомых Ковалькова, оказавшегося провокатором, то сказал Сверчкову, что хочу увидеть его, по­чему, когда поеду обедать, заеду в полицию посмотреть на него. Сверчков обещал выполнить мое желание. И что же оказалось! Я действительно знал этого Ковалькова как свидетеля, вернее сказать, стукача-провокатора по проходившим в Смоленском облсуде делам по обвинению по ст. 58-10 УК, то есть в антисоветской агитации, техника электростанции Острейко, бух­галтера какой-то смоленской организации Ильенкова, начальника отдела искусств Смоленского Облисполкома Треппеля, преподавателя Облпар­тшколы Георгиевского, по которым я в 1939 — 1940 гг. выступал в качестве защитника. Ковальков, в прошлом работник потребительской кооперации, дважды был осужден за растрату, и почему-то этот осужденный уголовник оказался в Смоленской тюрьме в следственной камере вместе с обвиняемы­ми по политическим делам и создавал им так называемое «камерное» дело, то есть дело об антисоветской агитации, проводимой в камере тюрьмы.

Вся нелепость подобного обвинения, уже не говоря о полнейшей без­нравственности его, долго заставляли меня не верить в возможность по­добных дел, пока я сам не столкнулся с ними, защищая в подобных об­винениях. Причем все эти обвинения были лживые, надуманные и, как правило, шиты белыми нитками. Ковальков всем вышеназванным обви­няемым приписывал рассказ антисоветских анекдотов, которых он сам на­хватался, отбывая наказание по первому приговору в Дмитровском лагере, строившем московский канал. Кроме этих четырех дел, мне было известно, что Ковальков давал показания и в Военном Трибунале по делам военнос­лужащих, в связи с чем его даже возили в Минск. По моему ходатайству Смоленский облсуд, вынося 15 января 1940 года оправдательный приговор Ильенкову, одновременно возбудил уголовное дело по ст. 95, ч. 2 УК, то есть за заведомо ложное свидетельство, на этого Ковалькова. Было ли ис­полнено это определение суда, я не знаю.

И вот теперь вижу того же Ковалькова в том же амплуа, но потребите­ли его подлости уже другие. Когда я стал рассказывать Н. Г. Сверчкову и Н. Ф. Алферчику, приведшему Ковалькова, о характере моего с ним зна­комства, то Ковальков только смеялся, слушая этот рассказ, а затем до­бавил, что давал показания по поручению оперуполномоченного тюрьмы. Я стыдил Сверчкова за то, что, будучи в свое время сам в заключении по ст. 58-10 УК и зная, какой вред приносили людям подобные негодяи и лжес­видетели, он теперь сам прибегает к подобным постыдным методам. Тот краснел и мычал что-то нечленораздельное. Потом Сверчков говорил, что они передали Ковалькова SD и там его расстреляли. Так ли это — не знаю, потому что мне известно три случая, когда он говорил, что расстреляли в SD, а потом люди оказались живыми. <...>

Я уже говорил, что так называемая Ordnungs-Dienst, то есть городская вспомогательная полиция, бывшая до осени 1942 года на городском ижди­вении, хотя в оперативном отношении подчиненная SD и фельджандарме­рии, была в очень незавидном положении в смысле дисциплины и закон­ного несения службы. Я много раз говорил начальнику ее Г. К. Умнову о необходимости удаления из нее явных безобразников и более осторожного подхода к приему новых полицейских, но никаких практических результатов от этих разговоров не было. Среди же прибывших из Калинина работни­ков его горуправления и полиции мне показался заслуживающим внимания Н. Г. Сверчков, работавший там тоже в полиции. Мне нравилось, что он не держится за хвостик В. А. Ясинского, а наоборот, проявляет недовольство, когда тот кличет его «корнет»! Поэтому я спросил его, не согласен ли он работать в городской полиции Смоленска, он согласился, и я, по предло­жению Г. Я. Гандзюка, вместе с ним 22 марта 1942 года посетил знакомого Гандзюку нового начальника Смоленского SD (фамилию не помню, так как пробыл он в Смоленске очень мало) и высказал ему свою точку зрения о состоянии городской полиции и о желательности замены Умнова Сверч­ковым. Это было на другой же день выполнено. Умнов остался при SD для особых поручений.

В октябре 1941 года SD произвела учет так называемых «фольксдойт- че», то есть советских граждан немецкой национальности. Им немцы сами выдавали дополнительное питание. Мне было объявлено, что фольксдойтче изымаются из моей юрисдикции и наказывать их может лишь либо комен­датура, либо SD. Для представления их интересов в этих органах, а также в городском управлении назначен староста фон Глен, родом из Курска, пленный, освобожденный самими немцами из лагеря и работавший в Про­паганде. Он был неглупый человек, видел, насколько пострадал Смоленск и как трудно было нам работать, и никаких претензий к нам не предъявлял. Зимой 1942 года он женился на работнице нашей столовой, тоже фолькс­дойтче, беженке из Звенигорода, и уехал с нею в Германию.

Его сменил пожилой уже фельдфебель, беженец Петерсон. Через месяц он умер от тифа. Кто был старостой после него, я даже не могу вспомнить, что говорит за то, что хлопот он мне не причинял.

Зато я хорошо помню фольксдойтче Вершинскую А. Ф., до войны учи­тельницу одной из смоленских школ, лет 45-50. Однажды является она ко мне на прием и начинает что-то говорить по-немецки. Я и до этого ее видел в связи с каким-то квартирным скандалом. Тогда она еще не числилась фольксдойтче и разговаривала по-русски. Теперь я велел позвать перевод­чицу. Пришла М. Я. Гринцевич и, не видя в кабинете немцев, удивилась, зачем я ее позвал. Я сказал, что надо перевести слова этой гражданки. Ока­зывается, они до войны работали в одной школе, поэтому удивление Марии Львовны еще более возросло, и она воскликнула: «Агнесса Федоровна! В чем дело?», а та ответила, что ей так опротивел подлый русский язык, что она больше не желает разговаривать на нем. Вершинская пришла требовать от меня мануфактуры, еще каких-то предметов, получить которые она, по разъяснению SD, имеет право. На мое заявление, что просимого у меня нет, она заявила, что ей до этого дела нет, раз ей полагается, то должны найти. Разговаривать с ней было бесполезно, а потому я сказал ей, что она ничего не получит и может идти жаловаться, куда ей угодно. Она с ворча­нием удалилась.

Приходили ко мне с жалобами на нее уличный комендант, соседи по квартире; всем она осточертела, и я был очень рад, когда она в марте 1943 года уехала вместе с остальными фольксдойтче в Лодзь. Уже когда я был сам в Германии зимой 1944 — 1945 гг., то встретился в Берлине с уехавшей тогда же вместе с Вершинской Е. Гофман, тоже смоленской учи­тельницей, и она рассказала мне, как Вершинская приставала с разными капризами к ехавшим вместе с нею, а по приезде в Лодзь стала предъявлять разные требования СС-вцам, в ведении которых находился лагерь фоль­ксдойтче. Так продолжалось, пока один из СС-цев не побил ее резиновой дубинкой, после чего она присмирела.

Но если поведение бывшей учительницы Вершинской, показавшей свое истинное лицо совершенно некультурной, глупой, зазнавшейся «сви­ньи под дубом», носило в основном комический характер, то действия другой женщины-фольксдойтче Пичман, по профессии медицинской сестры, прибывшей в Смоленск как беженка из Подмосковья, приняли характер кровавой трагедии. По приезде в январе 1942 года эта Пичман была назначена медсестрой инфекционной больницы. Она скоро стала постоянной посетительницей немецкого врача комендатуры Хампеля и осведомительницей его обо всем, что попадало в поле ее зрения, а в пер­вую очередь о положении в инфекционной больнице. Как я уже писал, отдельные вспышки сыпного тифа, начавшиеся осенью 1941 года, с на­чала 1942 года, с наплывом беженцев, превратились в эпидемию. Инфек­ционная больница была полна тифозными больными, смертность была велика. <...>

В ночь на одно из воскресений 1942 года произошел налет на Смо­ленск советской авиации, а в понедельник утром я узнал, что SD арестова­ла в воскресенье главврача инфекционной больницы Овсянникова, завхоза Мартыненко и кладовщика, тестя Мироевского, фамилию забыл, якобы подававших во время налета световые сигналы советским самолетам. Узнав об этом, я поехал в больницу, на территории которой жили рабочие, осво­божденные зимой из плена, о чем я уже писал, чтобы расспросить их, что происходило ночью. Я узнал, что в больнице во время налета дежурила мед­сестра Пичман, что Овсянников, направляясь в убежище, ввиду сильной темноты на минуту включил карманный электрофонарь, никаких сигналов вообще не было, а завхоз и кладовщик в больнице ночью вообще не на­ходились. О результатах своей проверки я написал SD, с просьбой освобо­дить арестованных. На это SD мне ответила, что они все расстреляны за хищение продуктов, что мне известно было, но должных мер я не принял. Но хищение это было при главвраче Семенове и завхозе Александрове, которых я уволил, а Овсянников и Мартыненко в это время не служили в этой больнице и только кладовщик был причастен к хищению. Все это произошло по доносу Пичман.